Чаадаев Петр Яковлевич (27.05 (7.06).1794, Москва, — 14(26).04.1856, там же) - русский мыслитель, философ и публицист, родился в дворянской семье(мать — дочь историка князя М. М. Щербатова).

Дедом Чаадаева по линии матери был известный историк и публицист князь М.М.Щербатов. После ранней смерти родителей Чаадаева воспитывали тетя и дядя. В 1808 поступил в Московский университет, где сблизился с писателем А.С.Грибоедовым, будущими декабристами И.Д.Якушкиным и Н.И.Тургеневым и др. видными деятелями своего времени. В 1811 оставил университет и вступил в гвардию. Участвовал в Отечественной войне 1812, в заграничном походе русской армии. В 1814 в Кракове был принят в масонскую ложу.

Без слепой веры в отвлеченное совершенство невозможно шагу ступить по пути к совершенству, осуществляемому на деле. Только поверив в недостижимое благо, мы можем приблизиться к благу достижимому.

Чаадаев Пётр Яковлевич

Вернувшись в Россию, Чаадаев продолжил военную службу в качестве корнета лейб-гвардии гусарского полка. Его биограф М.Жихарев писал: «Храбрый обстрелянный офицер, испытанный в трех исполинских походах, безукоризненно благородный, честный и любезный в частных отношениях, он не имел причины не пользоваться глубокими, безусловными уважением и привязанностью товарищей и начальства». В 1816 в Царском Селе Чаадаев познакомился с лицеистом А.С.Пушкиным и вскоре стал любимым другом и учителем молодого поэта, которого называл «грациозным гением» и «нашим Дантом». Чаадаеву посвящены три стихотворных послания Пушкина, его черты воплотились в образе Онегина. Личность Чаадаева Пушкин охарактеризовал знаменитыми стихами К портрету Чаадаева: «Он вышней волею небес / Рожден в оковах службы царской; / Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, / А здесь он - офицер гусарской». Постоянное общение Пушкина и Чаадаева было прервано в 1820 в связи с южной ссылкой Пушкина.

Однако переписка и встречи продолжались всю жизнь. 19 октября 1836 Пушкин написал Чаадаеву знаменитое письмо, в котором спорил со взглядами на предназначение России, высказанными Чаадаевым в Философическом письме.

В 1821 Чаадаев неожиданно для всех отказался от блестящей военной и придворной карьеры, вышел в отставку и вступил в тайное общество декабристов. Не найдя в этой деятельности удовлетворения своим духовным потребностям, в 1823 отправился в поездку по Европе. В Германии Чаадаев познакомился с философом Ф.Шеллингом, с представителями различных религиозных течений, в числе которых были приверженцы католического социализма. В это время он переживал духовный кризис, который пытался разрешить, усваивая идеи западных теологов, философов, ученых и писателей, а также знакомясь с социальным и культурным укладом Англии, Франции, Германии, Швейцарии, Италии.

В 1826 Чаадаев вернулся в Россию и, поселившись в Москве, несколько лет жил отшельником, осмысляя увиденное и пережитое за годы странствий. Начал вести активную общественную жизнь, появляясь в светских салонах и высказываясь по актуальным вопросам истории и современности. Отмечаемые современниками просвещенный ум, художественное чувство и благородное сердце Чаадаева снискали ему непререкаемый авторитет. П.Вяземский называл его «преподавателем с подвижной кафедры».

Одним из способов распространения своих идей Чаадаев сделал частные письма: некоторые из них ходили по рукам, читались и обсуждались как публицистические произведения. В 1836 он опубликовал в журнале «Телескоп» свое первое Философическое письмо, работу над которым (оригинал был написан по-французски в виде ответа Е.Пановой) начал еще в 1828. Это была единственная прижизненная публикация Чаадаева.

Всего им было написано восемь Философических писем (последнее в 1831). Чаадаев изложил в них свои историософские взгляды. Особенностью исторической судьбы России он считал «тусклое и мрачное существование, лишенное силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании... Мы живем одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя».

«Он в Риме был бы Брут»

160 лет назад, в апреле 1856 года, в Москве скончался Петр Яковлевич Чаадаев. Участник Бородинского сражения и бывший гусар, философ, объявленный сумасшедшим, и духовный предтеча славянофилов и западников, он просто не мог не попасть в историю. Он в нее и попал, как только опубликовал первое из своих «Философических писем»…

Петр Яковлевич Чаадаев (1794–1856). Портрет работы Ракова с оригинала Козима 1842–1845 годов. 1864

Осенью 1836 года в Первопрестольной и в столице костяными, деревянными или металлическими ножами разрезались листы 15-й книги «Телескопа», где среди прочего в отделе «Науки и искусства» помещено было первое из «Философических писем к г-же ***» . Помещено без указания фамилии автора, лишь с обозначением места и времени творения: «Некрополис. 1829, декабря 17» да с редакционным примечанием:

«Письма эти писаны одним из наших соотечественников. Ряд их составляет целое, проникнутое одним духом, развивающее одну главную мысль. Возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения дают им особенное право на внимание мыслящих читателей. В подлиннике они писаны на французском языке. Предлагаемый перевод не имеет всех достоинств оригинала относительно наружной отделки. Мы с удовольствием извещаем читателей, что имеем дозволение украсить наш журнал и другими из этого ряда писем».

Автор же с нетерпением ожидал реакции со стороны «мыслящих читателей», полагая, что преобладающим состоянием души соотечественников будут изумление и восторг. Эпистола, на которую он возлагал такие надежды, была готова, как отмечалось в примечании, еще в 1829 году, только вот все не появлялось возможности донести ее до широкой аудитории и тем самым привлечь к ней внимание первого читателя в России – самого государя императора. В расчете на это автор передал рукопись Александру Сергеевичу Пушкину и, не получив ответа, засыпал его в 1831 году жалобными письмами:

«Что же, мой друг, что сталось с моей рукописью? От Вас нет вестей с самого дня Вашего отъезда»… «Дорогой друг, я писал Вам, прося вернуть мою рукопись; я жду ответа»… «Ну что же, мой друг, куда Вы девали мою рукопись? Холера ее забрала, что ли?»

Однако Пушкину в ту пору было не до отставного лейб-гвардии Гусарского полка ротмистра, изнывавшего от безделья в Москве. Он сам уже очинил перо политического журналиста (вспомним сочинение патриотического стихотворения «Клеветникам России») и хлопотал перед главой Третьего отделения Александром Бенкендорфом о разрешении издавать газету, а также о доступе к государственным архивам для написания «Истории Петра I», что превратило бы его в историографа – историка при дворе.

«Очень хорошо быть полковником»

Впрочем, не менее удивительные метаморфозы претерпел и отставной ротмистр – автор писем Петр Чаадаев . Воспламененный юношескими мечтами о блестящем мундире, весной 1812 года он вступил в лейб-гвардии Семеновский полк подпрапорщиком, участвовал в Бородинском сражении и в заграничном походе – за ратные свои подвиги был удостоен ордена Святой Анны III степени и Кульмского креста. Затем последовал перевод в Ахтырский гусарский полк, а в 1816-м – в лейб-гвардии Гусарский полк.

Рядовой и обер-офицер лейб-гвардии Гусарского полка. В рядах этого полка в 1816–1820 годах служил Петр Чаадаев

В 1820 году фортуна отвернулась от гусара: посланный донести императору о волнениях в Семеновском полку, он со своим сообщением опоздал. Государь встретил его холодно, кровь Чаадаева вскипела, и вскоре он подал в отставку, которая была принята. В итоге он ушел на покой без пожалования чина. Именно последнее, по свидетельству его племянника и первого биографа Михаила Ивановича Жихарева, больно задело самолюбие гусара:

«Не помню что-то, жалел ли Чаадаев об мундире, но об чине имел довольно смешную слабость горевать до конца жизни, утверждая, что очень хорошо быть полковником, потому, дескать, что «полковник – чин очень звонкий»».

Итак, Пьер – всего лишь отставной ротмистр, а в салонах – пересуды и слухи о том, что он опоздал с донесением из-за увлечения на остановках… зеркалом. И действительно, Чаадаев имел слабость к щипчикам, пилочкам, пудре, туалетной воде и прочему, благодаря чему можно произвести впечатление на окружающих.

Разделив имущество с братом и решив больше не возвращаться в Россию, 6 июля 1823 года Петр Чаадаев уехал в Европу. Он посетил Англию, Францию, Швейцарию, Италию и Германию и, нигде не найдя себе места, равно как и не избавившись от постигших его телесных страданий, в июне 1826 года – в скверном расположении духа – вернулся на родину.

И тут в его бочонок желчи подлили еще и ложечку дегтя: в пограничном городке Брест-Литовске с него был «снят подробный допрос», целью которого являлось установление степени близости с осужденными декабристами, а также взята подписка о неучастии его в любых тайных обществах. Выяснилось, кстати, что он не только духовно окормлялся в масонской ложе Кракова, куда вступил в 1814 году и где получил первые две степени, но «которой название запамятовал», но и, «принадлежа с 1815 года к российскому Востоку, получил следующие шесть степеней».

Н.И. Надеждин – профессор Московского университета, редактор и издатель журнала «Телескоп», в котором было опубликовано первое из «Философических писем» Чаадаева

В дальнейшем жил Чаадаев уединенно, то в Москве, то за городом, изредка нанося визиты знакомым. Анастасия Васильевна Якушкина сообщала ссыльному мужу-декабристу в письме от 24 октября 1827 года, что Пьер Чаадаев провел у них целый вечер.

Она нашла его «весьма странным»: он, подобно всем тем, кто «только недавно ударился в набожность», «чрезвычайно экзальтирован и весь пропитан духом святости», утверждает, что «слово «счастье» должно быть вычеркнуто из лексикона людей, которые думают и размышляют», обещает принести главу из Монтеня, «единственного, кого можно читать с интересом», и при этом «ежеминутно закрывает себе лицо, выпрямляется, не слышит того, что ему говорят, а потом, как бы по вдохновению, начинает говорить»…

Степан Петрович Жихарев , литератор и театрал, известный теперь главным образом мемуарами «Записки современника», в письме к А.И. Тургеневу от 6 июля 1829 года поведал, что Чаадаев «сидит один взаперти, читая и толкуя по-своему Библию и отцов церкви». А другой наблюдатель, уже упомянутый нами Михаил Иванович Жихарев отмечал, что Чаадаев был несносен для всех врачей, которым он надоел, и только профессор А.А. Альфонский сообразил предписать ему соответствующее лечение – развлечение, а в ответ на жалобы «пациента»:

«Куда же я поеду, с кем мне видеться, как, где быть?» – пообещал свезти его в Английский клуб… Лишь побывавши в клубе и увидев, что общество его не отвергло, а, напротив, удостаивает вниманием, Чаадаев «стал скоро и заметно поправляться, хотя к совершенному здоровью никогда не возвращался».

«Писал к царю русскому не по-русски…»

Воспрянув духом, Чаадаев вскоре взялся за продвижение своих философических эпистол, надеясь с их помощью еще больше привлечь к себе внимание публики. Весной 1831 года он передал рукопись двух писем Пушкину, который попытался напечатать их по-французски у книгоиздателя Ф.М. Беллизара в Петербурге, но безуспешно. Поэтому весной следующего года Чаадаев попробовал опубликовать хотя бы отрывки из них уже в Москве, однако духовная цензура публикацию не пропустила.

Тем временем – в 1833 году – через Бенкендорфа император высказал пожелание, чтобы Чаадаев на благо Отечества послужил в Министерстве финансов. В пояснении от 15 июля, адресованном Бенкендорфу, отставной ротмистр извинялся за то, что писал «к царю русскому не по-русски и сам тому стыдился», ибо не мог вполне выразить мыслей на русском языке, на котором прежде не писал, а в самом послании к императору предложил свои услуги по другому ведомству – народного просвещения, поскольку «много размышлял над положением образования в России».

Пушкин и его друзья слушают декламацию Мицкевича в салоне княгини Зинаиды Волконской. Худ. Г.Г. Мясоедов. В левой части картины, у колонны – Петр Чаадаев

Однако начальник Третьего отделения составил резолюцию:

«Отослать ему назад, что я для его пользы не смел подать письмо его государю, он бы удивился диссертации о недостатках нашего образования там, где искал бы только изъявления благодарности и скромную готовность самому образоваться по делам, ему, Чаадаеву, вовсе неизвестным, ибо одна служба, и долговременная, может дать право и способ судить о делах государственных, а не то он дает мнение о себе, что он по примеру легкомысленных французов судит о том, чего не знает».

Таким образом, Бенкендорф выразил общее мнение управленцев того времени: легко давать советы правительству, не состоя при этом на государственной службе, и если император начнет внимать каждому умнику, набравшемуся мудрости не на основе долголетней практики и упражнения, а начитавшись книг, то очень скоро дела в империи примут превратный характер.

ТАРАСОВ Б.Н. Чаадаев. М., 1990 (серия «ЖЗЛ»)
УЛЬЯНОВ Н.И. «Басманный философ» (мысли о Чаадаеве) // Вопросы философии. 1990. № 8. С. 74–89

Проделки Надеждина

Оставшись без службы, бездеятельный, но уверенный в спасительной силе разумного слова, Чаадаев продолжал хлопотать о публикации своих эпистол. Благодаря Александру Ивановичу Тургеневу примерно в 1835 году содержание первого из «Философических писем» стало известным в Париже, однако и там дело не дошло до печати. В начале 1836 года шестое и седьмое письма были переданы Чаадаевым в «Московский наблюдатель» В.П. Андросову, воздержавшемуся от их публикации.

Но тут судьба послала «басманному философу» редактора журнала «Телескоп», профессора Московского университета Николая Ивановича Надеждина , незадолго до того вернувшегося из заграничного путешествия. Надеждин получил образование в духовной школе – в семинарии и духовной академии, и уже там он не раз демонстрировал игривость воображения и хитрость ума, так распространенную в бурсацкой среде.

В этот раз жертвой его лукавства стал ректор университета А.В. Болдырев, он же цензор, который 29 сентября вполуха (пил вино и играл в карты) прослушал чтение Надеждиным вслух корректурных листов. Причем редактор «Телескопа» пропускал при декламации отдельные места, благодаря чему и получил разрешение печатать 15-й номер.

И уже вскоре читатели разрезали листы журнала и из «Философического письма» анонима узнавали всякие неслыханные дотоле вещи. Что «то, что у других народов является просто привычкой, инстинктом», нам «приходится вбивать в свои головы ударом молота».

Что «мы так удивительно шествуем во времени, что по мере движения вперед пережитое пропадает для нас безвозвратно».

Что «у нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда».

Что «мы воспринимаем только совершенно готовые идеи» и что «мы растем, но не созреваем, мы продвигаемся вперед по кривой, т. е. по линии, не приводящей к цели».

Что «мы подобны тем детям, которых не заставили самих рассуждать, так что, когда они вырастают, своего в них нет ничего; все их знание поверхностно, вся их душа вне их».

Что «в лучших головах наших есть нечто еще худшее, чем легковесность», а «лучшие идеи, лишенные связи и последовательности, как бесплодные заблуждения, парализуются в нашем мозгу».

Наконец, что, «одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили».

«Пасквиль на русскую нацию»

По свидетельству Михаила Ивановича Жихарева , «около месяца среди целой Москвы почти не было дома, в котором не говорили бы про «чаадаевскую статью» и про «чаадаевскую историю»».

«Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом, – отмечал биограф Чаадаева, – круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц; подьячие и чиновники, увязшие и потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве; тупоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии; молодые отчизнолюбцы и старые патриоты – все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения к человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».

Как писал в своем дневнике профессор Санкт-Петербургского университета А.В. Никитенко, было подозрение, что статью напечатали «с намерением», а именно для того, «чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум», и что все это – «дело тайной партии»… В итоге Болдырев был отставлен от службы, Надеждин отправлен в ссылку, а Чаадаева заключили под домашний арест, объявив «сумасшедшим» и приставив к нему для еженедельного освидетельствования врача.

23 ноября 1836 года Денис Давыдов ответил Пушкину на письмо, полученное им с оказией:

«Ты спрашиваешь о Чедаеве? Как очевидец я ничего не могу сказать тебе о нем; я прежде к нему не езжал и теперь не езжу. <…> Мне Строганов рассказал весь разговор его с ним; весь – с доски до доски! Как он, видя беду неминуемую, признался ему, что писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумасшествия, в припадках которого он посягал на собственную свою жизнь; как он старался свалить всю беду на журналиста и на цензора… Но это просто гадко, а что смешно, это скорбь его о том, что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые Balanche, Lamené, Guisot и какие-то немецкие Шустера-Метафизики!»

Также свое видение роли и значения Чаадаева Денис Давыдов выразил в «Современной песне», где «басманный философ» был представлен на гусарский манер, как «Старых барынь духовник, // Маленький аббатик, // Что в гостиных бить привык // В маленький набатик ».

«Апология сумасшедшего»

А Чаадаев вскоре взялся за написание «Апологии сумасшедшего», где все недостатки России попытался представить ее достоинствами. Теперь он полагал, что «мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия». Всякий, кто склонен утверждать, что «мы обречены кое-как повторять весь длинный ряд безумств, совершенных народами, которые находились в менее благоприятном положении, чем мы, и снова пройти через все бедствия, пережитые ими», обнаружит, в глазах Чаадаева, «глубокое непонимание роли, выпавшей нам на долю».

Чаадаев считает положение россиян «счастливым» – если только они сумеют правильно оценить ситуацию. Отныне он находит, что у России есть большое преимущество – «иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения».

«Больше того, – продолжает Чаадаев, – у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества».

Но «Апология» осталась недописанной, оборванной на полуслове. Вскоре «басманный философ» снова зажил в свое удовольствие, тешась мыслью, что никто лучше его не понимает способов решения проблем, а вот если соотечественники прислушаются к его мнению, то будут спасены и жизнь проживут счастливо, а не они, так уж их потомки точно. И потому снова салоны, беседы, поездки в Английский клуб, где Чаадаев сиживал обыкновенно на диване в маленькой каминной комнате; когда же его излюбленное место бывало занято кем-то другим, он выказывал явное неудовольствие, а в годы Крымской войны называл таковых лиц – в духе времени – «башибузуками».

Игра воображения

Умер он в 1856 году; чуть ранее ушел из жизни и обидевший его император. Позже Чаадаева поднимут на щит, представят как жертву царского режима, опубликуют все его «Философические письма». Правда, подавляющее число людей будут читать исключительно первую эпистолу, откладывая прочие на потом. Но тот, кто прочитал бы их все, мог бы задаться вопросом: а что, если бы тогда поменялась последовательность публикации?

Например, в «Телескопе» появилось бы сначала то письмо (третье), где Чаадаев размышляет над соотношением веры и разума, приходя к выводу, что, с одной стороны, вера без разума – это «мечтательная прихоть воображения», но разум без веры также существовать не может, ибо «нет иного разума, кроме разума подчиненного», и подчинение это состоит в служении благу и прогрессу, который заключается в осуществлении «нравственного закона».

Или если бы опубликовано было прежде его размышление о двух силах природы – тяготении и «вержении» (четвертое письмо) или следующее письмо, где он противопоставляет сознание и материю, полагая, что они имеют не только индивидуальные, но и мировые формы и что «мировое сознание» есть не что иное, как мир идей, которые живут в памяти человечества.

Кабинет Чаадаева в его квартире на Новой Басманной. Фото-тинто-гравюра с картины К.П. Бодри

Как в таком случае реагировали бы читатели? Часть из них, наверное, зевнули бы, знакомые похвалили бы из вежливости, мало понимая смысл написанного («слишком много метафизики»). И прежде чем дать разрешение, цензор Болдырев, может быть, поинтересовался бы у Надеждина: что это за ученый такой, Чаадаев, что, не имея степени, рассуждает о столь заумных материях?

И, окажись на этот раз в его распоряжении то письмо, где содержались чаадаевские размышления о ходе и смысле нашей истории, попросил бы он сначала выслушать мнение профессора философии… И тогда выяснилось бы, что ни под одним суждением Чаадаева нет указания на подтверждающие источники и что его философическое письмо – лишь игра воображения, фантазии на тему России, которую он представляет то глупой бабой, то идиотом-мужиком, за которых стыдно перед коллективной «княгиней Марьей Алексевной», проживающей в Англии, Германии и Франции.

Не только официальные лица, но и мыслящие современники отнеслись к опубликованной эпистоле Чаадаева как к своеобразному «пасквилю». Написана хорошо, в лучших традициях эссеистики, где все сплошь метафоры и афоризмы, однако самомнение автора таково, словно за каждым его суждением – прежде написанный им научный фолиант. Но на самом деле вместо занятий наукой – чтение, подчеркивание и выписывание наиболее удачных мест, где выражены мысли, соответствующие его мечтаниям. Вместо служения в Храме науки – сидение в тенденциозно подобранной домашней библиотеке.

Вид Новой Басманной улицы в Москве. Здесь во флигеле дома Е.Г. Левашевой с 1833 по 1856 год жил П.Я. Чаадаев. Здесь же он и умер

Камердинер Иван Яковлевич

Мысли Чаадаева оказались многим созвучны, и кто только не использовал затем первое из его «Философических писем»: и либеральная общественность начала XX века, и идеологи советской поры. Все они представляли обитателя флигеля на Басманной жертвой режима, а он являлся всего лишь введенным в заблуждение игрой собственного воображения, которое помогает рассудку, но не в состоянии заменить его. В итоге удивил всех цветистым рассуждательством. Оказавшийся неспособным служить государству по военной части, не пожелав затем ступить на поприще службы гражданской, он предпочел вести жизнь частного человека, поучающего соотечественников относительно прошлого, настоящего и будущего.

Чаадаев изумлял современников еще и тем, что повсюду возил с собою камердинера Ивана Яковлевича, который был будто создан «по образцу и подобию» своего барина – одетый всегда изящно, как и сам Петр Яковлевич, практически его двойник. Но сходство это было лишь внешним, «двойник» не способен был сесть за стол и составить философическое письмо… И вот таких «Иванов Яковлевичей», являющихся подобиями барина, у нас полно было во все времена. Их много в философии (этот уподобился Деррида, тот Хайдеггеру, а иной почти что Витгенштейн), то же изобилие симулякров в искусстве и в политике. Однако, глядя на наряды «Иванов Яковлевичей», не следует забывать, что это только камердинеры, а не господа.

ФИЛОСОФИЧЕСКОЕ ПИСЬМО ЧААДАЕВА – ИГРА ВООБРАЖЕНИЯ, ФАНТАЗИИ НА ТЕМУ РОССИИ , которую он представляет то глупой бабой, то идиотом-мужиком, за которых стыдно перед коллективной «княгиней Марьей Алексевной», проживающей в Англии, Германии и Франции

Чаадаев оказался – желая быть властителем умов – всего-навсего автором памфлета, охотно растаскиваемого на цитаты. Но эпистолами жизнь не исправишь, системы не создашь, а останешься лишь образцом блестящего выражения частного мнения, которое ты сам же и не в состоянии воплотить в жизнь. И потому-то его письмо так любят цитировать те, кто не способен к совместной работе, «благородные» мечтатели со стопками книг…

Один из персонажей комедии Дениса Фонвизина «Бригадир» (1769) заявил, что только телом он родился в России, но дух его принадлежит «короне французской». И сегодня Чаадаева охотно перечитывают те, кто вынужден «маяться» в России, не находя здесь себе «достойного» своему самомнению места, не способные ни к службе, ни к науке, но преисполненные фантазий о наилучшем устройстве мира. При этом выясняется также, что никто из них особо не нужен французской, немецкой, британской или американской «короне».

В итоге на голове их словно терновый венец, физиономии на аватарках подобны лицам Мальвины и Пьеро – вечно отрешенные, печальные; и лишь во сне не стыдящиеся нашего прошлого и настоящего, они составляют Некрополис – «город мертвых». Только, в отличие от Петра Яковлевича, они не способны создать философическое письмо, ежедневно забивая социальные медиа своими «байками из склепа», до которых так охоча коллективная «княгиня Марья Алексевна», проживающая за пределами России.

Василий Ванчугов, доктор философских наук

В моем имении есть большой-пребольшой парк, в том парке большой-пребольшой дом, а в том доме – Кабинет Размышлений О Судьбах Отечества. И не беда, что имение, парк, дом и кабинет существуют лишь в воображении, напротив, именно воображение придает им блеск, размах и неуязвимость перед всякого рода бурями и потрясениями. Да и налогов платить не нужно.

А в Кабинете Размышлений О Судьбах Отечества стоит любимый диван. Над диваном два портрета. Справа – портрет Александра Христофоровича Бенкендорфа работы Джорджа Доу, слева портрет Петра Яковлевича Чаадаева работы Селиверстова. Не подлинники, но хорошие копии.

Под портретом Бенкендорфа – изречение в рамочке: «Прошедшее России было удивительно, её настоящее более чем великолепно, что же касается её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение; вот точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана».

И под портретом Чаадаева тоже изречение в рамочке «Тусклое и мрачное существование, лишённое силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании… Мы живём одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя».

В зависимости от настроения, я сажусь то под портрет Чаадаева, то под портрет Бенкендорфа.

Признаться, под Бенкендорфом мне покойнее. И сны снятся возвышенные, приятные, наполняющие гордостью и патриотизмом: то я рыбачу с лодки в Босфорском проливе, между поклёвками любуясь российскими флагами над Царьградом, то еду по Китайско-восточной железной дороге в роскошном салон-вагоне, а китаец-стюард в белоснежном кителе подает мне зелёный чай и говорит «ваше превосходительство» без малейшего акцента, то открываю амбулаторию в знойной Миклухомакландии, а облагодетельствованное население увлажняет слезами умиления и признательности черные ланиты… И даже если сон забросит меня в глухую индийскую деревушку, жители которой стенают под гнетом английского колониализма, стоит мне сказать «я русский», как меня начинают забрасывать цветами, мазать благовониями и нести на руках под радостные крики «Хинди, руси – пхай-пхай!»

А вот если снятся кошмары, как-то: за рубль дают полпенни, «поля усеяны телами мёртвых крав, кои валяются, кверх ноги вздрав», вельможи, согнав смердов в придорожную грязь, мчатся на самобеглых повозках немецкой работы, стреляя от избытка чувств кто в воздух, а кто и по сторонам, то, значит, я уснул головою к Чаадаеву. Поделом мне! Выбирать нужно сторону, если решил вздремнуть после обеда!

С момента публикации первого «философического письма» прошло почти сто восемьдесят лет. В сентябре будет ровно. Я и думал вспомнить о Чаадаеве в сентябре, но байка о Насреддине, халифе и осле (в этом трио я скромно выбираю роль осла) не позволяет откладывать «на потом». Нет у нас двадцати лет в запасе. У нас, быть может, и года-то нет.

За неполных два века, казалось бы, можно определиться, кто прав, Бенкендорф или Чаадаев? Наступило будущее, которое выше самого смелого воображения, или мы опять живём в самых тесных пределах настоящего и среди мёртвого застоя?

А разно живём. Вернее, по-разному воспринимаем. Что для одного мёртвый застой, для другого полный восторг чувств, именины сердца и торжество заветов. Одни, приземлённые материалисты, считают долю молока в пальмовой смеси белого цвета, другие, окрылённые духовностью, устремляются в небо и видят в сегодняшних невзгодах залог будущих свершений. Собственно, невзгод они тоже не видят. Какие же это невзгоды? Не хлебом единым жив человек. Не хлебом единым и мёртв.

Мой коллега считает благополучие страны в коровах. Почему в коровах, и сам не скажет: горожанин в третьем поколении, коров он никогда не держал. И родители его не держали. И даже дед с бабкой не держали, разве что колхозных видели. Прадед, правда, говорил, что среди колхозных была парочка своих, тех, что отобрали, так то прадед. А в шестидесятые можно было и своих держать. Сдашь положенное, а остальное сам пей, или продавай, никто не попрекнёт. Ан нет – переселились в город, стали токарями, инженерами и врачами.

Так вот, у коллеги даже график висит над диваном, отмечающий величину коровьего поголовья. У меня Бенкендорф с Чаадаевым, а у него график. Привязывает его к знаменательным датам. Так, в девяностом году двадцать миллионов коровок мычали в России (округлённо, Россия щедрая душа), в двухтысячном – двенадцать миллионов, а сейчас восемь. Не в коровах счастье, пытаюсь я объяснить знакомому. А в чём, спрашивает он. Может, в тракторах?

В нашем отношении к действительности, отвечаю. Мы ж не коровы, мы люди. Но отвечаю как-то неуверенно.

Нет, что менять отношение к действительности нужно, спору нет. Не застревать в прошлом. Прошлое – в утиль. Казалось бы, всего-то и заботы – снять портрет философа, оставшись в нерушимом союзе с жандармом, и жизнь тут же наладится. Даже рвать портрета не нужно, да я бы, пожалуй, и не смог порвать изображение человека, дружбой которого дорожили Пушкин и Грибоедов. Ещё не созрел – порвать. А вот убрать в серый простенок, между шкафом с немецкими философами (сто восемьдесят солидных фолиантов) и полочкой сменовеховцев было бы вполне в духе времени. И популярно, и доходно.

Хотя… Как ни велик кормящий чан, а не протолкнуться. Первый ряд занят матерыми секачами, да и второй, и третий ряды давно заполнены более прозорливыми членами общества. Вокруг них бегают тощие поросята, и если какая капля ботвиньи в результате случайного столкновения тяжеловесов вдруг вылетит из чана, то сразу же с полдюжины поросят с диким визгом «это моё!» подпрыгивают, стараясь эту каплю перехватить ещё в воздухе. Одному достается ботвинья в мизерных количествах, а у остальных порой из карманов пропадают ценные вещи. В толпе поросят попадаются такие престидижитаторы, что только диву даёшься.

Что ж, никто не мешает восхищаться видами на будущее без ботвиньи, то есть бескорыстно. Сидеть и повторят мантру «прошлое удивительно, настоящее великолепно, будущее превыше всех ожиданий». И всякое происшествие подвёрстывать к этой мантре. Радоваться, когда в злопыхателя кинут торт. Хотя почему непременно торт? Неужели нет предметов более дешёвых? А торт можно самим съесть.

Вот интересно, думаю я под Бенкендорфом, как повернулось бы колесо истории, если бы Гриневицкий метнул в Александра Освободителя не бомбу, а торт? Самый натуральный торт, на натуральном сливочном масле, пропитанный натуральным же коньяком? А ещё лучше – съел бы Гриневицкий этот торт сам, съел, облизнулся и пошёл бы записываться в уличный патруль. Уж он и в личность знал бомбистов, и тайные их сигналы распознавал бы сразу, опять же пароли, явки… Александр Освободитель же в тот вечер, оставшись живым и невредимым, даровал бы подданным Конституцию. Пусть куцую, но кому бы мычать…

Вообще же перевороты в сознании вытворяют с человеком скверные штуки. Да вот взять хоть поколения, учившиеся в советской школе. Для них Бенкендорф – шеф жандармов, а жандармы – те же черти с рогами. А бомбисты – однозначно герои. Гриневицкий, Халтурин, Каляев. У нас в городе и улица Каляева есть, и улица Халтурина. А улица Гриневицкого есть в Анадыре. Воля ваша, а это мина. Пусть проржавевшая, но если рванёт… У нас в городе старые снаряды находят постоянно. Как только начнут котлован рыть под новое здание, а то и ямку дерево посадить, так и находят. Ну, как сдетонируют? Не пора ли улицам дать имена славные, имена, при звуке которых сердце бы теплело, а взор постигал окружающее без гадких искажений? Проспект Бенкендорфа, улица Уварова, площадь Победоносцева? А там и князя-кесаря Ромодановского добрым словом помянуть, ведь нужное дело делал, измену искоренял?

Вот так предашься доброкачественным мечтам, а потом случайно увидишь Чаадаева – и словно обожжешься.

Нет, пусть висят над диваном. За спиной. Чтобы в глаза не смотреть. Оба герои, кавалеристы, в Отечественную войну являли чудеса героизма. А наступил мир – и развела жизнь.

Кто прав? Оба правы. Так бывает. Иной раз думаешь – только так и бывает.

Чаадаев, Петр Яковлевич (1794-1856) - известный русский писатель.

Год рождения Петра Чаадаева точно не известен. Лонгинов говорит, что он родился 27 мая 1793, Жихарев считает годом его рождения 1796-й, Свербеев неопределенно относит его к "первым годам последнего десятилетия XVIII века". По матери Пётр приходился племянником князей Щербатовых и внуком известного русского историка. На руках этой родни он получил первоначальное, замечательное для того времени образование, законченное слушанием лекций в Московском университете

Зачислившись юнкером в Семеновский полк, он участвовал в войне 1812 и последующих военных действиях. Служа затем в лейб-гусарском полку, Чаадаев близко сошелся с учившимся тогда в Царскосельском лицее молодым Пушкиным. По словам Лонгинова, "Чаадаев способствовал развитию Пушкина, более чем всевозможные профессора своими лекциями". О характере бесед между друзьями можно судить по стихотворениям Пушкина "Петру Яковлевичу Чаадаеву". "К портрету Чаадаева" и другим.

Чаадаеву выпало на долю спасти Пушкина от грозившей ему ссылки в Сибирь или заключения в Соловецкий монастырь. Узнав об опасности, Чаадаев, бывший тогда адъютантом командира гвардейского корпуса кн. Васильчикова, добился не в урочный час свидания с Карамзиным и убедил его вступиться за Пушкина. Пушкин платил Чаадаеву теплой дружбой. В числе "самых необходимых предметов для жизни" он требует присылки ему в Михайловское портрета Чаадаева. Пушкин посылает ему первый экземпляр "Бориса Годунова" и горячо интересуется его мнением об этом произведении; ему же шлет из Михайловского целое послание, в котором выражает свое страстное пожелание поскорее в обществе Чаадаева "почитать, посудить, побранить, вольнолюбивые надежды оживить".

Знаменитое письмо Чаадаева проникнуто глубоко скептическим по отношению к России настроением. "Для души, — пишет он, — есть диетическое содержание, точно так же, как и для тела; уменье подчинять ее этому содержанию необходимо. Знаю, что повторяю старую поговорку, но в нашем отечестве она имеет все достоинства новости. Это одна из самых жалких особенностей нашего общественного образования, что истины, давно известные в других странах и даже у народов, во многих отношениях менее нас образованных, у нас только что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вместе с другими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, и всемирное образование человеческого рода не коснулось нас. Эта дивная связь человеческих идей в течение веков, эта история человеческого разумения, доведшая его в других странах мира до настоящего положения, не имели для нас никакого влияния. То, что у других народов давно вошло в жизнь, для нас до сих пор только умствование, теории.... Посмотрите вокруг себя. Все как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ни у кого сферы определенного существования, нет ни на что добрых обычаев, не только правил, нет даже семейного средоточия; нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наши сочувствия, расположения; нет ничего постоянного, непременного: все проходит, протекает, не оставляя следов ни во внешности, ни в вас самих. Дома мы как будто на постое, в семействах как чужие, в городах как будто кочуем и даже больше чем племена, блуждающие по нашим степям, потому что эти племена привязаннее к своим пустыням, чем мы к нашим городам"...



Указав, что у всех народов "бывает период сильной, страстной, бессознательной деятельности", что такие эпохи составляют "время юности народов", Чаадаев находит, что "мы не имеем ничего подобного", что "в самом начале у нас было дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности... Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который высказал бы вам протекшее живо, сильно, картинно... Мы явились в мир как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали, не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый из нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединялись с целым человечеством. Нам должно молотом вбивать в голову то, что у других сделалось привычкой, инстинктом... Мы растем, но не зреем, идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели... Мы принадлежим к нациям, которые, кажется, не составляют еще необходимой части человечества, а существуют для того, чтобы со временем преподать какой-либо великий урок миру... Все народы Европы выработали определенные идеи. Это — идеи долга, закона, правды, порядка. И они составляют не только историю Европы, но ее атмосферу. Это более чем история, более чем психология: это физиология европейца. Чем вы замените все это?...

Силлогизм Запада нам неизвестен. В наших лучших головах есть что-то большее, чем неосновательность. Лучшие идеи, от недостатка связи и последовательности, как бесплодные призраки цепенеют в нашем мозгу... Даже в нашем взгляде я нахожу что-то чрезвычайно неопределенное, холодное, несколько сходное с физиономией народов, стоящих на низших ступенях общественной лестницы... По нашему местному положению между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы соединять в себе два великие начала разумения: воображение и рассудок, должны бы совмещать в нашем гражданственном образовании историю всего мира. Но не таково предназначение, павшее на нашу долю. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества, ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения и исказили все, что сообщило нам это совершенствование... Ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве, ни одной великой истины не возникло среди нас. Мы ничего не выдумали сами и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь... Повторяю еще: мы жили, мы живем, как великий урок для отдаленных потомств, которые воспользуются им непременно, но в настоящем времени, что бы ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумения". Произнеся такой приговор над нашим прошлым, настоящим и отчасти будущим, Ч. осторожно приступает к своей главной мысли и вместе с тем к объяснению указанного им явления. Корень зла, по его мнению, в том, что мы восприняли "новое образование" не из того источника, из которого воспринял его Запад.

"Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами, Византии", заимствовали, притом, тогда, когда "мелкая суетность только что оторвала Византию от всемирного братства", и потому "приняли от нее идею, искаженную человеческою страстью". Отсюда и произошло все последующее.

"Несмотря на название христиан, мы не тронулись с места, тогда как западное христианство величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем". Ч. сам ставит вопрос: "Разве мы не христиане, разве образование возможно только по образцу европейскому?", — и отвечает так: "Без сомнения мы христиане, но разве абиссинцы не христиане же?

Разве японцы не образованы?.. Но неужели вы думаете, что эти жалкие отклонения от божественных и человеческих истин низведут небо на землю?". В Европе все проникнуто таинственной силой, которая царила самодержавно целый ряд столетий". Эта мысль наполняет весь конец "Философического письма". "Взгляните на картину полного развития нового общества и вы увидите, что христианство преобразует все человеческие выгоды в свои собственные, потребность вещественную везде заменяет потребностью нравственною, возбуждает в мире мыслительном эти великие прения, которых вы не встретите в истории других эпох, других обществ... Вы увидите, что все создано им и только им: и жизнь земная, и жизнь общественная, и семейство, и отечество, и наука, и поэзия, и ум, и воображение, и воспоминание, и надежды, и восторги, и горести". Но все это относится к христианству западному; другие ветви христианства бесплодны. Ч. не делает отсюда никаких практических умозаключений. Нам кажется, что письмо его вызвало бурю не своими, хотя несомненными, но вовсе неярко выраженными католическими тенденциями, — их развивал он гораздо глубже в последующих письмах, — а лишь суровою критикою прошлого и настоящего России.



Всех писем три, но есть основание думать, что в промежуток между первым (напечатанным в "Телескопе") и так называемым вторым существовали еще письма, по-видимому, безвозвратно пропавшие. Во "втором" письме (мы будем приводить далее цитаты в нашем переводе) Чаадаев выражает мысль, что прогресс человечества направляется рукою Провидения и движется при посредстве избранных народов и избранных людей; источник вечного света никогда не угасал среди человеческих обществ; человек шествовал до определенному ему пути только при свете истин, открываемых ему высшим разумом. "Вместо того, чтобы угодливо принимать бессмысленную систему механического совершенствования нашей натуры, так явно опровергаемого опытом всех веков, нельзя не видеть, что человек, предоставленный самому себе, шел всегда, наоборот, по пути бесконечного вырождения. Если и были от времени до времени эпохи прогресса у всех народов, минуты просветления в жизни человечества, возвышенные порывы разума, то ничто не доказывает непрерывности и постоянства такого движения. Истинное движение вперед и постоянная наличность прогресса замечается лишь в том обществе, которого мы состоим членами и которое не является продуктом рук человеческих. Мы без сомнения восприняли то, что было выработано древними до нас, воспользовались им и замкнули таким образом кольцо великой цепи времен, но из этого вовсе не следует, что люди достигли бы состояния, в котором они теперь находятся, без того исторического явления, которое безусловно не имеет антецедентов, находится вне всякой зависимости от человеческих идей, вне всякой необходимой связи вещей и отделяет мир древний от мира нового". Само собою разумеется, что Ч. говорит здесь о возникновении христианства. Без этого явления наше общество неизбежно погибло бы, как погибли все общества древности. Христианство застало мир "развращенным, окровавленным, изолгавшимся". В древних цивилизациях не было никакого прочного, внутри их лежащего, начала. "Глубокая мудрость Египта, очаровательная прелесть Ионии, строгие добродетели Рима, ослепительный блеск Александрии — во что вы превратились? Блестящие цивилизации, взлелеянные всеми силами земли, связанные со всеми славами, со всеми героями, со всем владычеством над вселенной, с величайшими государями, которых когда-либо производила земля, с мировым суверенитетом — каким образом могли вы быть снесены с лица земли? К чему была работа веков, чудные деяния интеллекта, если новые народы, пришедшие неизвестно откуда, не приобщенные ни малейшим образом к этим цивилизациям, должны были все это разрушить, опрокинуть великолепное здание и запахать самое место, на котором оно стояло?" Но не варвары разрушили древний мир. Это был уже "разложившийся труп и варвары развеяли только его прах по ветру". Этого с новым миром случиться не может, ибо европейское общество составляетединую семью христианских народов. Европейское общество "в течение целого ряда веков покоилось на основе федерации, которая была разорвана только реформацией; до этого печального события народы Европы смотрели на себя не иначе как на единый социальный организм, географически разделенный на разные государства, но составляющий в моральном смысле единое целое; между народами этими не было иного публичного права, кроме постановлений церкви; войны представлялись междоусобиями, единый интерес одушевлял всех, одна и та же тенденция приводила в движение весь европейский мир.



История средних веков была в буквальном смысле слова историей одного народа — народа христианского. Движение нравственного сознания составляло ее основание; события чисто политические стояли на втором плане; все это обнаруживалось с особенною ясностью в религиозных войнах, то есть в событиях, которых так ужасалась философия прошлого века. Вольтер очень удачно замечает, что войны из-за мнений происходили только у христиан; но не следовало ограничиваться лишь констатированием факта, необходимо было возвыситься до уразумения причины такого единственного в своем роде явления. Ясно, что царство мысли не могло иначе утвердиться в мире, как придавая самому принципу мысли полную реальность. И если теперь положение вещей изменилось, то это явилось результатом схизмы, которая, разрушив единство мысли, разрушила тем самым и единство общества. Но основание остается и теперь все то же, и Европа все еще христианская страна, что бы она ни делала, что бы ни говорила... Для того, чтобы настоящая цивилизация была разрушена, надо было бы, чтобы весь земной шар перевернулся вверх дном, чтобы повторился переворот подобный тому, который дал земле ее настоящую форму. Чтобы погасить дотла все источники нашего просвещения, понадобился бы, по крайней мере, второй всемирный потоп. Если бы, напр., было поглощено одно из полушарий, то и того, что осталось бы на другом, было бы достаточно для обновления человеческого духа. Мысль, долженствующая покорить вселенную, никогда не остановится, никогда не погибнет или, по крайней мере, не погибнет до тех пор, пока на это не будет веления Того, кто вложил эту мысль в человеческую душу. Мир приходил к единению, но этому великому делу помешала реформация, возвратив его к состоянию разрозненности (desunité) язычества". В конце второго письма Чаадаев прямо высказывает ту мысль, которая лишь косвенно пробивалась в письме первом. "Что папство было учреждением человеческим, что входящие в него элементы созданы человеческими руками — я охотно это признаю, но сущность панства исходит из самого духа христианства... Кто не изумится необыкновенным судьбам папства? Лишенное своего человеческого блеска, оно стало от того только сильнее, а проявляемый по отношению к нему индифферентизм лишь еще более упрочивает и обеспечивает его существование... Оно централизует мысль христианских народов, влечет их друг к другу, напоминает им о верховном начале их верований и, будучи запечатлено печатью небесного характера, парит над миром материальных интересов". В третьем письме Ч. развивает те же мысли, иллюстрируя их своими воззрениями на Моисея, Аристотеля, Марка Аврелия, Эпикура, Гомера и т. д. Возвращаясь к России и к своему взгляду на русских, которые "не принадлежат, в сущности, ни к какой из систем нравственного мира, но своею общественною поверхностью примыкают к Западу", Ч. рекомендует "сделать все что можно, чтобы приготовить пути для грядущих поколений". "Так как мы не можем оставить им то, чего у нас самих не было: верований, воспитанного временем разума, ярко очерченной личности, развитых течением длинной, одушевленной, деятельной, богатой результатами, интеллектуальной жизни, мнений, то оставим же им, по крайней мере, несколько идей, которые, хотя мы их и не сами нашли, будучи передаваемы от поколения к поколению, будут иметь больше традиционного элемента и, поэтому, больше могущества, больше плодотворности, чем наши собственные мысли. Таким образом мы заслужим благодарность потомства и не напрасно пройдем по земле". Короткое четвертое письмо Чаадаева посвящено архитектуре.

Наконец, известна еще первая и несколько строк из второй главы "Апологии сумасшедшего" Чаадаева Тут автор делает кое-какие уступки, соглашается признать некоторые из своих прежних мнений преувеличениями, но зло и едко смеется над обрушившимся на него за первое философическое письмо из "любви к отечеству" обществом. "Существуют различные роды любви к отечеству: самоед, напр., любящий свои родные снега, ослабляющие его зрение, дымную юрту, в которой он проводит скорчившись половину жизни, прогорклый жир своих оленей, окружающий его тошнотворной атмосферой — самоед этот, без сомнения, любит родину иначе, чем любит ее английский гражданин, гордящийся учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова... Любовь к отечеству — вещь очень хорошая, но есть нечто повыше ее: любовь к истине". Дальше Чаадаев излагает свои мнения на историю России. Коротко история эта выражается так: "Петр Великий нашел лишь лист бумаги и своею мощною рукою написал на нем: Европа и Запад".

И великий человек сделал великое дело. "Но вот, явилась новая школа (славянофилы). Запад более не признается, дело Петра Великого отрицается, считается желательным снова вернуться в пустыню. Забыв все, что сделал для нас Запад, будучи неблагодарны к великому человеку, который нас цивилизовал, к Европе, которая нас образовала, отрекаются и от Европы, и от великого человека. В своем горячем усердии новейший патриотизм объявляет нас любимейшими чадами Востока. С какой стати, — говорит этот патриотизм, — будем мы искать света у западных народов? Разве мы не имеем у себя дома всех зародышей социального строя бесконечно лучшего, чем социальный строй Европы? Предоставленные самим себе, нашему светлому разуму, плодотворному началу, сокрытому в недрах нашей могучей натуры и в особенности нашей святой веры, мы скоро оставили бы позади все эти народы, коснеющие в заблуждениях и лжи. И чему нам завидовать на Западе? Его религиозным войнам, его папе, его рыцарству, его инквизиции? Хорошие все это вещи, — нечего сказать! И разве, в самом деле, Запад является родиной науки и глубокой мудрости?

Всякий знает, что родина всего этого — Восток. Возвратимся же к этому Востоку, с которым мы соприкасаемся повсеместно, откуда мы восприяли некогда наши верования, наши законы, наши добродетели, словом, все, что сделало нас могущественнейшим народом на земле. Старый Восток отходит в вечность, и разве не мы его законные наследники? Среди нас должны жить навсегда его чудесные традиции, осуществляться все его великие и таинственные истины, хранение которых ему было завещано от начала веков... Вы понимаете теперь происхождение недавно разразившейся надо мною бури и видите, что среди нас происходит настоящая революция, страстная реакция против просвещения, против западных идей, против того просвещения и тех идей, которые сделали нас тем, что мы есть, и плодом которых явилось даже само настоящее движение, сама реакция". Мысль, что в нашем прошлом не было ничего творческого, Чаадаев видимо хотел развить во второй главе "Апологии", но она содержит в себе лишь несколько строк. "Существует факт, верховно владычествующий над нашим историческим движением во все его века, проходящий через всю нашу историю, заключающий в себе в некотором смысле всю философию, проявляющийся во все эпохи нашей социальной жизни, определяющий ее характер, составляющий одновременно и существенный элемент нашего политического величия, и истинную причину нашего интеллектуального бессилия: этот факт — факт географический". Издатель сочинений Чаадаев, кн. Гагарин, говорит в примечании следующее: "Здесь оканчивается рукопись и нет никаких признаков, чтобы она когда-либо была продолжена". После инцидента с "Философическим письмом" Чаадаев прожил почти безвыездно в Москве 20 лет. Хотя он во все эти годы ничем особенным себя не проявил, но — свидетельствует Герцен — если в обществе находился Чаадаев, то "как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас же". Чаадаев скончался в Москве 14 апреля 1856 г.

Подобное случается не часто: голос из середины XIX века звучит так, будто мы слушаем прямой эфир. Собственно, так и получилось. На Первом съезде народных депутатов СССР, остающемся пиком отечественного парламентаризма, развернулось состязание в гражданской смелости. Дорвавшись до трибуны, каждый оратор старался поразить аудиторию беспощадным разоблачением режима. Евгений Евтушенко прокричал, что советский Госплан похож на «гигантское ателье по мелкому ремонту платья голого короля». Юрий Афанасьев обвинил съезд в том, что он сформировал «сталинско-брежневский Верховный Совет».
Но победил за явным преимуществом Чаадаев. Самый сильный человек планеты Юрий Власов, совершивший дрейф от штангиста до интеллектуала, повторил с трибуны его горькие слова: «Мы - народ исключительный, мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь страшный урок». И подвёл итог: «Страшного урока» больше быть не должно».
И ещё одно наблюдение. Редко кто из депутатов, ступив на Ивановскую площадь Кремля, не задерживал взгляда на Царь-колоколе и Царе-пушке. Некогда на них глядел и Чаадаев, мысль которого сохранил для потомства Герцен: «В Москве, говаривал Чаадаев, каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью: или, может, большой колокол без языка - иероглиф, выражающий эту огромную немую страну». Кстати, автор «Былого и дум» тоже был неплохим афористом. «Почему в России такая пугающая тишина?» - спрашивал он. И сам же ответил: «Потому что народ спит или потому что больно бьют по головам проснувшихся». Чаадаев, пробудившийся раньше других, испытал это на себе.
В один из последних солнечных дней я решил реализовать давний замысел: отыскать в некрополе Донского монастыря могилы Чаадаева и влюблённой в него романтичной девушки Авдотьи Сергеевны Норовой.
В момент их знакомства ему было 34 года, ей - 28. Умная, не расстававшаяся с книгами Дуня любила его беззаветно. В её чувстве не было страсти - только нежность и забота. Она варила для него вишнёвый сироп, вязала на зиму тёплые чулки. Он же великодушно разрешал ей это поклонение, а иногда и баловал, говоря: «Ангел мой, Дуничка!» Сохранившиеся в архиве Чаадаева 49 её писем потрясают безоглядной преданностью. «Покажется ли вам странным и необычным, что я хочу просить у вас вашего благословения? - написала она ему однажды. - У меня часто бывает это желание, и, кажется, решись я на это, мне было бы так отрадно принять его от вас, коленопреклонённой, со всем благоговением, какое я питаю к вам». И ещё пронзительней: «Я боялась бы умереть, если бы могла предположить, что моя смерть может вызвать ваше сожаление».
Некоторые исследователи считают Норову с её мечтательным взглядом и длинными дугами бровей прототипом Татьяны Лариной. Возможно, это идёт от «подсказки» Пушкина, написавшего: «Второй Чадаев мой Евгений». А какой же Онегин без Татьяны? И всё же эта версия вряд ли верна. Между ними всего одно сближенье: обе первыми признались в любви своим кумирам.
Дуня с детства была слаба, часто болела, и когда, не дожив до 37, она тихо угасла (многие считали - от любви), её родные не винили Чаадаева. Но сам он, пережив Норову на два десятилетия, был потрясён её смертью. После его кончины, 14 апреля 1856 года, выяснилось, что в завещании Чаадаева «на случай скоропостижной смерти» под вторым номером значится просьба: «Постараться похоронить меня в Донском монастыре близ могилы Авдотьи Сергеевны Норовой». Лучшего подарка ей он сделать бы не мог.

Равенства нет и на кладбище
Вот эти две могилы на старом Донском погосте я и хотел разыскать. На справочном стенде я довольно быстро обнаружил в списке захороненных имя Чаадаева, которому присвоен номер 26-Ш. Но Норова, по-видимому, показалась администрации фигурой слишком незначительной, чтобы войти в список ВИП-покойников. И всё-таки я нашёл место успокоения обоих, погребённых возле Малого собора. Могилу Чаадаева прикрывает потрескавшаяся плита. А в его изголовье возвышаются два скромных гранитных столбика высотой метра в полтора, установленных над прахом Дуни и её матери.
Я прихватил фотокамеру, чтобы снять этот неприметный уголок, уложив предварительно алые розы на могилку Дуни. Они бы просто полыхали на фоне серого кладбищенского ландшафта. Но оказалось, что цветы в Донском монастыре не продаются - только свечи.

Огонь, способный ослепить
К Чаадаеву не применишь знаменитую некрасовскую строку о Добролюбове: «Как женщину, он Родину любил». Об отношении Чаадаева к родине мы ещё поговорим. Дам же, всегда окружавших этого высокого стройного красавца с серо-голубыми глазами и лицом, словно изваянным из мрамора, он старался придерживать на дистанции. Отчасти это совпадало с советом его мудрого друга Екатерины Левашовой: «Провидение вручило вам свет слишком яркий, слишком ослепительный для наших потёмок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели ослеплять людей как бы Фаворским сиянием и заставлять их падать лицом на землю?» Тем, кто давно не заглядывал в Библию, напомню: на горе Фавор близ Назарета произошло преображение Христа, после чего лицо Его просияло, как солнце.
Но была и другая причина. Историк и философ Михаил Гершензон в монографии «Чаадаев. Жизнь и мышление», вышедшей в 1907 году, деликатно изложил её в двух строках сноски: «Есть, кажется, основания предполагать, что он страдал врождённой атрофией полового инстинкта». Столь же сдержанно высказался Дмитрий Мережковский: «Подобно многим русским романтикам 20-30-х годов Николаю Станкевичу, Константину Аксакову, Михаилу Бакунину он был «прирождённым девственником».
Чтобы оценить, как далеко продвинулась с тех пор пытливая мысль исследователей, сошлюсь на книгу Константина Ротикова «Другой Петербург», посвящённую гей-культуре города на Неве, к представителям которой он причислил и Чаадаева. Закрывая тему, замечу, что с Ротиковым решительно не согласна Ольга Вайнштейн, автор капитального исследования «Денди». По её убеждению, подобная холодность к женщинам было типичной для денди первого поколения, начиная с легендарного Джорджа Браммала, который никогда не имел любовниц, проповедовал строгую мужественность и, будучи законодателем моды, подарил человечеству чёрный фрак. Тот, что никто не умел носить столь элегантно, как Чаадаев, первый денди России.
Не хуже смотрелся он и в гусарском мундире. В 18 лет Чаадаев участвовал в Бородинском сражении и дошёл с боями до Парижа. Сражался под Тарутином и Малым Ярославцем, участвовал в главных сражениях на немецкой земле. За бой под Кульмом был награждён орденом Святой Анны, а за отличие в кампании - Железным крестом.
Первая встреча с Европой радикально отразилась на мировоззрении Чаадаева. Русские офицеры, многие из которых, как и он сам, знали французский язык лучше родного, открыли для себя в Париже нечто новое.

Рандеву с Европой
«Мы были молодыми выскочками, - напишет Чаадаев позднее в своей саркастичной манере, - и не внесли никакой лепты в общую сокровищницу народов, будь-то какая-нибудь крохотная солнечная система, по примеру подвластных нам поляков, или какая-нибудь плохонькая алгебра, по примеру этих нехристей-арабов. К нам относились хорошо, потому что мы держали себя как благовоспитанные люди, потому что мы были учтивы и скромны, как приличествует новичкам, не имеющим других прав на общее уважение, кроме стройного стана».
Побеждённые французы были веселы и открыты. В укладе их жизни ощущалось благополучие, достижения культуры восхищали. А табличка на одном из домов - память о революции - изумила: «Улица Прав человека»! Что могли знать об этом представители страны, где слово «личность» было изобретено Н. М. Карамзиным лишь в XIX веке? А в Западной Европе это понятие наравне с «индивидуальностью» оказалось востребованным пятью веками раньше, без чего не было бы Возрождения. Россия же этот этап пропустила. Оказавшись дома, победители Наполеона увидели родину новыми глазами - эффект, с которым через полтора века столкнутся и советские солдаты. Картина, ожидавшая их дома, оказалось тяжёлой: массовая бедность, бесправие, произвол властей.
Но вернёмся к герою нашего рассказа. Граф Поццо ди Борго, русский дипломат родом из Корсики, как-то сказал: будь его власть, он бы заставил Чаадаева беспрестанно разъезжать по Европе, чтобы она увидела «совершенно светского русского». Реализовать этот проект в полном масштабе не удалось, но в 1823 году Чаадаев отправился в трёхгодичное путешествие по Англии, Франции, Швейцарии, Италии и Германии. Пушкин, томившийся в это время в Кишинёве, жаловался: «Говорят, что Чаадаев едет за границу - любимая моя надежда была с ним путешествовать - теперь Бог знает, когда свидимся». Увы, поэт до конца жизни остался «невыездным».
Цель турне, совершённого Чаадаевым, довольно точно определил в переданном ему рекомендательном письме английский миссионер Чарльз Кук: «Изучить причины нравственного благосостояния европейцев и возможность его привития в России». Рассмотрение этого вопроса составило существенную часть «Философических писем», которые Чаадаеву ещё предстояло написать, всего их будет восемь. Уезжал он с твёрдым намерением не возвращаться. Владея четырьмя языками, Чаадаев легко завязал знакомство с ведущими европейскими философами и наслаждался интеллектуальным пиршеством. Однако оказалось, что его связь с Россией прочнее, чем он думал. И Пётр Яковлевич решил вернуться. «Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно, - напишет Осип Мандельштам. - След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведён он по стеклу?»

«Философическое письмо» и его последствия
Чаадаев принадлежал к кругу лиц, которых называли «декабристами без декабря». Он был другом почти всех, кто вышел 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь, и сам входил в Союз благоденствия, но формально: практического участия в делах не принимал. Весть о драме, разыгравшейся в Санкт-Петербурге, застала его за границей, и он остро переживал эту беду. Горечь, навсегда поселившаяся в нём, отразилась в «Философических письмах», ставших главным делом его жизни.
А началось всё с пустяка - с письма от Екатерины Пановой, молодой продвинутой дамы, которая интересовалась политикой и даже позволила себе - страшно сказать! - «молиться за поляков, потому что они сражались за вольность». С Чаадаевым она любила беседовать о религиозным вопросах, но ей стало казаться, что тот утратил былое расположение к ней и не верит, что её интерес к сему предмету искренний. «Если вы напишите мне несколько слов в ответ, я буду счастлива», - заключила Панова. Человек безупречно корректный, Чаадаев тотчас сел за ответное письмо, если в век эсэмэсок так можно назвать 20 страниц плотного текста. На это ушло полтора года, и, поставив точку под письмом, он решил, что отправлять его, пожалуй, поздновато. Так родилось первое и самое знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева. Пётр Яковлевич был доволен: ему казалось, что он нашёл естественную, непринуждённую форму для изложения сложных философических вопросов.
Что же открылось читателям в выстраданных и многократно обдуманных мыслях, которые он попытался до них донести? По словам Мандельштама, они оказались «строгим перпендикуляром, восстановленным к традиционному русскому мышлению». Это был действительно совершенно новый взгляд на Россию, «перпендикулярный» официальной точке зрения, жёсткий, но честный диагноз. Почему мы не умеем жить разумно в реальной действительности, окружающей нас? Почему то, что у других народов обратилось в инстинкт и привычку, нам приходится «вбивать в голову ударом молота?» Сравнивая свою страну с Европой, Чаадаев, называвший себя «христианским философом»», особое внимание уделил роли религии в историческом развитии России. Он был убеждён, что её «исторгло, уединило христианство, воспринятое из заражённого источника, из растленной, падшей Византии, отказавшейся от единства церковного. Русская церковь поработилась государству, и это сделалось источником всех наших рабств». Готовность священнослужителей подчиняться светской власти была исторической чертой православия, и надо очень постараться, чтобы не заметить: процесс этот происходит и в наши дни.
Вот одно из самых сильных и горьких мест «Философических писем»: «Идеи порядка, долга, права, составляющие как бы атмосферу Запада, нам чужды, и всё в нашей частной и общественной жизни случайно, разрознено и нелепо. Наш ум лишён дисциплины западного ума, западный силлогизм нам неизвестен. Наше нравственное чувство крайне поверхностно и шатко, мы почти равнодушны к добру и злу, к истине и лжи.
За всю нашу долгую жизнь мы не обогатили человечество ни одной мыслью, но лишь искали идеи, заимствованные у других. Так мы и живём в одном тесном настоящем, без прошлого и без будущего, - идём никуда не направляясь, и растём, не созревая».
«Письмо», напечатанное в 15-м номере журнала «Телескоп» под невинной рубрикой «Наука и искусство», было встречено, по словам Чаадаева «зловещим криком». Брань, обрушенную на него, можно было бы включить в антологию высших достижений этого жанра. «Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволял, - заявил Филипп Вигель, вице-президент Департамента иностранных вероисповеданий, немец по рождению, патриот по профессии. - Обожаемую мать обругали, ударили по щеке». Дмитрий Татищев, русский посол в Вене, оказался критиком не менее свирепым: «Чаадаев излил на своё отечество такую ужасную ненависть, которая могла быть внушаема ему только адскими силами». А поэт Николай Языков, сблизившийся на закате жизни со славянофилами, изругал Чаадаева в стихах: «Вполне чужда тебе Россия, / Твоя родимая страна: / Её предания святые / Ты ненавидишь всё сполна. / Ты их отрёкся малодушно, / Ты лобызаешь туфли пап». Тут он погорячился. Чаадаев, высоко ценивший социальные начала в католичестве, его тесные связи с культурой и наукой, тем не менее сохранил верность православному обряду.
Студенты Московского университета, напомнившие мне классовую зоркость современных «нашистов», явились к попечителю Московского учебного округа графу Строганову и заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорблённую Россию. Сознательность молодёжи была оценена, но оружие ей выдано не было.
Чаадаевское письмо обрело и международный резонанс. Австрийский посол в Петербурге граф Фикельмон направил канцлеру Меттерниху донесение, в котором оповещал: «В Москве в литературном периодическом журнале под названием «Телескоп» напечатано письмо, написанное русской даме полковником в отставке Чаадаевым... Оно упало, как бомба, посреди русского тщеславия и тех начал религиозного и политического первенствования, к которым весьма склонны в столице».
Судьба Чаадаева, как положено, решалась в верхах. Император Николай I его сочинение, естественно, не дочитал, но начертал резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной - смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого». Эта была не литературная оценка, а медицинский диагноз, очень похожий на тот, которого самодержец удостоил и Лермонтова, пролистав «Героя нашего времени». И машина завертелась. Была создана следственная комиссия, и хотя следов заговора не обнаружили, меры оказались решительными: «Телескоп» закрыли, редактора Надеждина сослали в Усть-Сысольск, а цензора Болдырева, между прочим, ректора Московского университета, отрешили от должности. Чаадаев же был официально объявлен сумасшедшим. Примечательно, что у Чацкого в комедии «Горе от ума» - в рукописи Грибоедов именовал его Чадским - оказалась та же судьба: молва посчитала его сумасшедшим, А пьеса, между прочим, была написана на пять лет раньше, чем прозвучал царский диагноз. Настоящее искусство обгоняет жизнь.
Решение государя-императора оказалось поистине иезуитским. По его предписанию Бенкендорф, шеф Третьего отделения, направил предписание московскому губернатору князю Голицыну: «Его Величество повелевает, дабы вы поручили лечение его (Чаадаева) искусному медику, вменив ему в обязанность каждое утро посещать г-на Чаадаева, и чтобы сделано было распоряжение, чтоб г. Чаадаев не подвергал себя влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха». Гуманно, не правда ли? Но подтекст бесхитростен: из дома не выходить! А через год после снятия надзора с Чаадаева последовало новое указание: «Не сметь ничего писать!»
Генерал Алексей Орлов, считавшийся любимцем императора, в беседе с Бенкендорфом попросил его замолвить слово за попавшего в беду Чаадаева, сделав упор на том, что тот верит в будущее России. Но шеф жандармов отмахнулся: «Прошедшее России было удивительно, её настоящее более чем великолепно. Что же касаемо её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение. Вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана». Этот пронизанный оптимизмом тезис показался мне смутно знакомым. И хоть не сразу, но вспомнил: это же официальная концепция, выжимка из прошумевшей не так давно дискуссии о том, каким должен быть учебник по истории России.
Чаадаев же своим хулителем дал ответ, полный достоинства и гражданского мужества: «Поверьте, я больше чем кто-либо из вас люблю своё отечество... Но я не умею любить с закрытыми глазами, с опущенной головой, с немыми устами».

Горе уму
Для Петра Яковлевича, который был на пять лет старше Пушкина и считался его наставником, было особенно важно узнать мнение друга о статье в «Телескопе», и он переслал ему её оттиск. В своё время поэт посвятил Чаадаеву три стихотворных послания - больше, чем кому-либо, включая Арину Родионовну. А в кишинёвском дневнике писал о нём: «Никогда я тебя не забуду. Твоя дружба заменила мне счастье, - одного тебя может любить холодная душа моя» (упомянутый выше Ротиков в этом месте мог бы напрячься).
Пушкин оказался в нелёгком положении. Он не мог обидеть друга, о котором написал: «В минуту гибели над бездной потаённой / Ты поддержал меня недремлющей рукой». А сейчас над пропастью повис Чаадаев. Письмо ему он всё-таки написал, но вывел на последней странице: «Ворон ворону глаза не выклюет», после чего спрятал три листка в ящик стола. Во многом Пушкин был согласен с другом, но не с оценкой русской истории. «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя... но клянусь честью, - написал он, - что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю. Кроме истории наших предков. Такой, какой нам Бог её дал». Что тут скажешь - высокий дух, высокие слова!

Валерий Джалагония

Эхо планеты, № 45